Небольшая зарисовка к 90-летию со дня смерти Владимира Маяковского. Русского советского поэта, футуриста, одного из крупнейших творцов XX века.
Мне часто снится Маяковский. Он почему-то плачет. Я пытаюсь заговорить с ним. Но даже в смерти (а я понимаю, что поэт мёртв) — он взирает свысока и не хочет со мной беседовать. Ведь он меня совсем не знает. А болтать с чужаками Маяковский не любил… Все они, ближний поэтический круг, сотканный из всевозможных направлений-отклонений и неистовства «Бродячей собаки» — с льющим на клавиши рояля горюче-коньячные слёзы пианистом Цыбульским: — в общем-то, были почти ровесниками… Плюс-минус. Хотя малолитражка «Шевроле» появилась в недалёком будущем (в 1920-х) у него первого.
Так получилось, что именно Маяковский, никто из них другой, овеян был какой-то фантасмагорической тенью… Нет, не славы, — а как бы лучше выразиться: — мистики, что ли, подлунного булгаковского мистификаторства.
Молодые Володины ровесники ещё крутились на турниках и прыгали с шестом, бегали наперегонки. Когда он уже выпрастывал метафоры, несравнимые ни с чем, бывшим в творческом наследии до того.
Никто даже представить не мог, мол, сердце человека похоже на церковь. И что можно выскочить из самого себя, опираясь на собственные рёбра. И что рьяно гарцующие по бильярдному столу шары — «слепые кони фортуны». Управляемые «умным» кием.
В мутно-сумеречном мареве лунных бликов он дирижаблем проплывал мимо очарованных литературных коллег, — не замечая их, не зная, попросту не желая отвлекаться зазря.
Всем казалось, что у него — несколько ног. И несколько рук. Так его было много. Таков был интерес публики к его ажитированному облику, исчезающему в тумане невысказанных грёз и необъявленных обещаний. Сулящих скорое всеобщее благоденствие.
Когда сидит в ресторане и нетерпеливо чистит раков, — то и дело укалываясь о непослушный жёсткий панцирь, не поднимая глаз, — все видят, что он нервничает.
Услужливо подрулившему к трапезе метрдотелю во всеуслышание пеняет за членистоногих: «Да вы бы хоть маникюр им сделали, любезный!» — И надо бы эту фразу обязательно записать. Но под рукой нет ни пера, ни бумаги. А — лишь безмерное восхищение всех вокруг, глядящих только в его сторону. Ждущих, — и небезосновательно, — какого-то немыслимого воландовского иллюзиона.
И тот, кому посчастливилось находиться в тот момент рядом, — купается в лучах внезапно-неземной славы.
*
Играя в карты, нередко всё просаживал — взрывной характер не позволял долго «таиться в засаде» в ожидании нужного момента. Но даже проигравшись, готов был материально помочь соседу по зелёному сукну: — тоже лишившемуся денег.
Когда появлялся на веранде кафе, народ уже издали лицезрел огромную фигуру, костюм: синий пиджак, серые штаны, трость.
Подойдя ближе, — метко срисовав чьё-то восторженное лицо, — говорил раздражённо: «Ведь смотрит. И шепчет». — Не без юмора, естественно.
К нему неизменно подбегал какой-нибудь начинающий стихоплёт и тут же предлагал (то ли в шутку, то ли всерьёз) купить рифму: «Медика́мент — Медяка́ми».
— Рубль даю, — бросал Маяковский.
— Чего так мало? — удивлялся непризнанный гений.
— Потому что у «медикаме́нта» — ударение на последнем слоге.
— Тогда зачем берёте?
— Да на всякий случай, — отвечал, улыбаясь глазами.
Он непременно чувствовал всеохватную силу притяжения, производимую на людей. Пользовался ей чрезвычайно аккуратно, чтобы не дай бог обидеть кого-нибудь невзначай.
Душевно тонкий, эмоциональный. Малопьющий. (Хотя под хмельком чудил.) Деликатный — до спасительного юмора. Добрый. Трогательный. Время от времени ездил к маме, — не стесняясь рассказать об этом приятелям.
Обожал «обратные» приколы. [Не ведаю, использовалось ли тогда слово «прикол». В анналах серебряного века лично я не встречал.] Дескать, ласково просимо на званый обед. Там не будет ни Петровых, ни Ивановых, ни Щепоткина, ни Астахова… — Этот принцип он называл приглашением на «Кого не будет».
[В скобках вспоминается знаменитое Ахматовское: «Вот, ешьте, пожалуйста, сыр, колбасу. А гостей, извините, посадили…»]
*
…Мёртвого его везли в Клуб писателей на открытом распахнутом грузовике. Машина шла медленно, часто останавливаясь. Люди подходили — и пачкали руки краской, не успевшей высохнуть к «торжественно-печальному моменту».
За день до этого гроб стоял в Гендриковом пер. (в 1935 переименован в пер. Маяковского.) И патологоанатом вскрывал ему в маленькой комнате череп. Стук молотка стоял жуткий! Собравшиеся в зале друзья слушали это непотребство в полнейшей тишине. Обуя́нные бисером рассыпанных по квартире феромонов ужаса.
[И снова Ахматова: «Он всё понял раньше нас всех. Отсюда и такой конец…»]
Потом никому не известный врач, — в тяжёлых сапогах и запачканном кровью халате: — вынес таз с мозгом Маяковского так, будто там был салат.
На дворе стоял промозглый апрель. Луна светилась маленькой жёлтой лупой, сморщившись от невозвратного. И тоже — плакала. …В ожидании скорых призраков их всех — уже ушедших, и ещё нет. Стремящихся туда, вверх — по освещённой Богом дорожке: — где нет ни горестей, ни бед, ни сожалений. Ни — апоплектического страха подлунных перевоплощений.
Игорь Фунт, Камертон
Комментарии
Комментариев пока нет