« Назад
22.08.2016 14:30
Игорь Фунт: Необъявленный конец Леонида Андреева
К 145-летию Л.Н. Андреева
«Каждый час – непрерывное преодоление боли!»
Если не веришь мне, сходи в ближайший сумасшедший дом и послушай… Л.Андреев
Природа не знает никаких высших интересов, чем те, что касаются вида, ибо вид относится к индивиду, как бесконечное к конечному. Э.Гартман
Смех сквозь слёзы. Он и умер-то с улыбкой на лице. …Драма, присыпанная чёрным юмором, доведённая до абсурда. – Так бы я обрисовал ход, течение своих рассуждений в преддверии подготовки юбилейного андреевского текста. В памяти тут же всплыло цирковое безумие в раскрашенных клоунских масках – трагический финал пьесы «Тот, кто получает пощёчины». Где кружево мизансцен заплетено в немыслимый клубок любовных, семейных, приятельских взаимоотношений. Друг – враг. Ненависть со счастьем. Светлое с чёрным. Грязное – чистое. В этом весь Андреев. Но приступим…
Винтовок чёрные ремни Кругом – огни, огни, огни… В зубах цигарка, примят картуз, На спину надо бубновый туз!
…Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг! Товарищ, винтовку держи, не трусь! Пальнём-ка пулей в Святую Русь… Блок.
«В морде орангутанга я найду больше родственных черт и с почтением назову его «дедушка», нежели в этих лицах, пошедших не по той дороге» – …Он так и не смог похоронить Россию до конца. До самого конца. Хотя все его раздумья и устремления, подобно произведениям, говорили, кричали об этом: Россию похоронить, забыть; Христа более не воскресить, забыть! Alles, «необъявленный» конец, кода: «Лазарь испустил дух и в гробу». – Но даже в гробу покойник не утратил способности обонять смердения и тлена, истекающих от трупа почившей в бозе отчизны. На весь честной мир: «Воняю, брат, воняю!» – До такой степени ужасны и гнетущи последние годы жизни, последние думы и слова: в царстве «безнадёжности и смерти». Где балом правит Сатана: «Некто в сером», – предтеча булгаковского Воланда. В кромешном аду, Аиде отвратительных иезуитов и туземцев.
Убей Бог Ленина.
Л. Андреев, кстати, так и не написал, точнее, не закончил (их было несколько недописанных: «Пятаков», «Глухой композитор», трагедия про «царей и чертей», – авт.) рассказ про одного учёного негра. Выучившегося в Кембридже. Который, высокопарный и образованный, возвратился на родину в белых перчатках и воротничках. С пафосным и не соответствующим антуражу огромным жёлтым чемоданом. Чурался позабытой «банановой» атмосферы. Гнушался жареных крокодилов – обычной местной еды. Называя близких не иначе как «туземцами и черномазыми». Прошло негусто времени – всё вернулось на круги своя… Главный герой, недавний джентльмен, съел и жёлтый чемодан вместе с иностранными пожитками. И, самодовольно облизываясь, взялся готовить соус из жареных миссионеров, попавшихся «прозревшему» каннибалу под руку. Используя уроки кембриджской гастрономии. Чопорно приговаривая с английским акцентом: – Разве вы, туземцы, хоть толику понимаете в кулинарии! В дальнейшем данное нереализованное «негритянское» безумие выльется в разработку некоего коллективного Ленина – в обличье умалишённого «коллективного Дурака»: – творящегося в России сумасшествия. В основном, конечно, в дневниках. Наиболее качественно опубликованных в 1994 г. (Дэвис – Хеллман. «S.O.S.: Дневник. Письма. Воспоминания». М.; СПб.: Atheneum; Феникс): «Царствует Ленин всё с тою же необычайной простотой и лёгкостью: печатает деньги и платит красногвардейцам, чтобы те расстреливали «непризнающих». Вот и всё основание государственного строя. И вид всё имеет такой, что пока не истребят всей бумаги для денег и не расстреляют всех патронов, царство умалишённых будет продолжаться. Новой бумаги и новых патронов они сделать не сумеют, и тогда конец, смирительная рубашка». К исходу жизни Леонид Николаевич вспоминал, как однажды, на одной из телешовских «сред», – куда он попал по рекомендации Горького в 1900 г., – в общем весёлая и добродушная беседа, полная дружеских перепалок и шуток, вдруг странным образом обострилась и потяжелела. Речь зашла о «Тумане» (1902), о котором тогда перешёптывались все. Кто-то из присутствовавших коснулся неприятного слуха о гимназисте, покончившем с собою после чтения «Тумана». Что и заставило окружающих впасть в угрюмость. Вплоть до угрозы – в виде неуклюже смотрящих в сторону глаз, побледневших лиц, поджатых губ… – Но ведь это только слух, – возразил Андреев. – А если кто-нибудь действительно порешит себя из-за твоих вещей? Что ты тогда скажешь? – обратились к нему. Андреев зло и беспощадно выдал: – Скажу: я доволен. Беседа тут же оборвалась – пожатием плеч – и все разошлись. Тяжело и скучно.
Тогда же неожиданно мелькнул смутный всполох… Дежавю. Мол, что-то он уже говорил на эту тему. Но ощущение быстро пропало. Не до того было. Студенчество. Революционный кружок. Хлебниковский бег, галоп, «трепет» вселенной. Лишь много позже, подводя безрадостные итоги в трагическом предчувствии катарсиса, он нашёл юношеское, – подлежащее безальтернативному уничтожению, – но так и не уничтоженное в 1891 году. Ему двадцать. Он не писал ещё никаких сочинений, кроме гимназических. И всё это выглядело поначалу элементарной бравадой со стороны провинциального юнца, начитавшегося Гартмана: «…я хочу показать, что вся жизнь человека (ого!) с начала до конца есть один сплошной бессмысленный самообман, нечто чудовищное, понять которое – значит убить себя. …я хочу показать всю несостоятельность тех фикций, которыми человечество до сих пор поддерживало себя: Бога [sic], нравственность, загробная жизнь, бессмертие души… Я хочу показать, что одна только смерть даёт и счастье, и равенство, и свободу, что только в смерти истина и справедливость. И когда хоть один человек, прочитавший мою книгу, убьёт себя – я сочту себя удовлетворённым и могу тогда сам умереть спокойно. Я буду знать тогда, что не умрёт семя, брошенное мною, потому что почвой его служит то, что никогда не умирает, – человеческая глупость». Как мог мальчишка так крепко сложиться, – вкупе с «поздним» Андреевым вопрошаю я по поводу того необычайного юношеского провидчества: – как этот мальчишка смог так ясно, пускай наивно, предначертать свой путь? Ставшее по-настоящему страшным имя Леонида Андреева было осуществлением той ребяческой мечты, – через 10 лет реализованной рассказом «В тумане». Где внутренне гонимый, морально изуродованный герой мучительно гибнет. Вместе с собой забирая на тот свет невинного, абсолютно постороннего ему человека – проститутку. Тем самым сражая наповал читателя, не вооружённого андреевским противоядием – невыносимым цинизмом и омерзением к сущему.
Тяжёл общий колорит моих снов.
Впоследствии он безжалостно обольёт грязью друзей по московскому литературному конгломерату. Возненавидит «лицемера»-Горького, внушающего отвращение и служащего «образцом глупости». В губы целующего Луначарского и взирающего на него теми влюблёнными глазами, которые он «так хорошо умеет делать»: «Горькому прощают всё, мне – ничего!». (Хотя именно Горький одним из первых создал воспоминания об Андрееве в 1922.) Плюнет в Шаляпина, выступившего на вечере памяти К. Маркса. Оскорбит «нечестного, грязного» Куприна заодно с Сологубом, участвовавших-«прислуживавших» в совещаниях Луначарского. Даст пощёчину Блоку, печатавшему «гадости» под «редакцией Камкова». Назовёт правозащитника и общественника В. Короленко породистым лжецом и приспособленцем, «русско-богатеньким» чурбаном. Всё покрыто откровенной злобой и незнанием обстановки в огне больших пожаров полыхающей России. Так, Шаляпин, – будучи худруком Мариинки, – не мог не выступать в организованных РСДРП концертах. Хитрый Куприн (извечно – и нашим и вашим!) всеми силами пробивал открытие изд-ва «Всемирная литература». Ф. Сологуб, в свою очередь, решительно критиковал деятельность Наркомпроса во главе с Луначарским. Не собираясь никому прислуживать, и даже наоборот, – воюя с последним против упразднения, в частности, Академии художеств. Касаемо Блока добавим, что непосредственно его редактором был Иванов-Разумник. Б. Камков – лишь член редколлегии в «Знамени Труда». Приспособленец же, «угодник и пророк» Короленко отчаянно выступал против насилия большевиков и жестокостей «неизжитого русского средневековья», также против смертной казни и «военно-полевых» расправ. И так далее и тому подобное… И неудивительно.
В то время как семья, близкие ему люди задавлены-загнаны мыслями о продовольствии и поиском исключительно продовольствия, – он питается газетными утками, нередко переиначивающими действительность. Обнадёживающими его. Фальшиво ласкающими слух. Дескать, пьяную матросню в Питере уже, слава господу, избивают, закатывают под брусчатку. Корниловские и чехословацкие войска неумолимо приближаются к Москве. А Ленин и Ко вовсе сбежали к чёрту на кулички (в Крондштадт, на Аврору – и на ней в загранку?). Наступает, приближается-таки долгожданная Ликвидация большевизма с большой буквы, ликвидация истинного каннибализма с неоправданными порочными казнями, убийствами, голодом и холерой – в беспросветном оцеплении Варфоломеевых ночей: расстрелы, расстрелы, расстрелы… Судя по всем этим ложным газетным признакам, осталось совсем немного – пусть и по-фарисейски! – перетерпеть-перемочь здесь, в европейском «умеренном хамстве»: худо-бедно кое-какая еда, тишина и вечно прекрасная природа; и свой обожаемый дом-«дворец», и приморская дача Лобек. Но… Даже если так, – прикидывает он. – Москва, к примеру, взята, и надо воротиться назад. Он отнюдь не торопится к первому акту: что ж там под ногами-то мешаться… Бороться с генералами? – безысходно и глупо. Поддерживать неотвратимо «возвратную» диктатуру и четвертование коммунизма? – стало быть истребить нервическую силу, потенциал эмоций в детонаторе идей, ой как необходимых для акта третьего! «Моя задача, – пишет Андреев, – прийти тогда, когда дело будет наполовину сорганизовано, когда полоса крови, крика и всей этой неизбежной грязи останется позади». – Да, он далеко не самоубийца. (Что уже доказал неудачным выстрелом в 1894-м.) Он – страдающий прагматик. С Россией его соединяет тонкая незримая нить, струящаяся через предрассветное небо, сквозь космос, отсюда туда – из благополучия «голого эгоизма» в страну зверств, предательств и немилосердной тупости. И увы, не революционный порыв сметёт Ленина и Ко в преисподнюю, – а некая жуткая, внешняя, пока ещё не понятая, но явно инородная, чужая и равнодушная сила: возьмёт и выбросит! И возрадуемся… – Он по-фаустовски мечется в водовороте бестолкового, бурливого потока грёз, снов, чужих изречений и фраз. Будто исподволь меняя центр тяжести – то вверх, то вниз головою, то вдруг внезапно боком. Изводя «демоном извращённости» детей, супругу, мать, всех рядом живущих и тех, кто остался в «Совдепии» и связан с ним электрической нитью телеграфа. В России же реально, – в особенности вслед покушению на Ильича, – набирает силу красный террор: упраздняется религия, «оптом» изничтожаются священники, бывшие министры. Заранее, загодя бесцеремонно берутся в заложники простые люди на случай очередных посягательств на вождя. Который, к слову, благополучно выздоравливал-поправлялся.
Сон уже полностью водворял меня в жёлтый дом.
Бросившего пить с приходом Первой мировой (правда, не без срывов, но тем не менее: вполне улучшились самочувствие и форма), его весомо и трагически тяготит дистантность… И совершенно нечем заткнуть пустоты разрывающегося в клочья духа. Разве что прошлым. Он полон воспоминаний о гимназическом Орле, о Питере, Москве. О путешествиях из Гельсингфорса в Териоки на небольшом судне «Далёкий». Об утренней случайно-яркой незабываемой встрече с яхтой «Штандарт» у о-ва Курсало (1913) – символом великолепия Империи. Вглядывается в лица проплывающих мимо людей, солдат, крестьян, сравнивая их с теми – дореволюционными, довоенными. Вновь и вновь ищет обрывки старых газет. Вычитывает оттуда давнишние вести. Сопоставляет, сопоставляет… Маясь, страдая. Проклиная и хваля. Хваля народ за Толстого и Успенского. Одновременно проклиная за вечное стремление заехать в зубы, будучи в чисто «арестантском неглиже». Ругая даже погоду за то, что она никоим разом не может отогнать из головы, из мыслей Дьявола всероссийской тоски и смуты – Ленина – в окружении уродливых угодников: социал-идиотов. Слопавших даже Пасху на страстной неделе: «Ликуй ныне, Маркс, зря российское головотяпство!» – …По привычке зайдя к заутрене в церковь, с горечью понимает, что Христос сегодня «едва ли воскреснет». А ведь было дело, он присутствовал на похоронах Александра III в Московском Кремле. Помнит коронацию императора Николая, омрачённую катастрофой на Ходынке. Помнит неожиданную с ним встречу в Государственной Думе (1916) – он внимательно и долго рассматривал тогда Николая. (Прибытие которого ничуть не оправдало надежд на сближение Правительства и Думы. Пришедших к всеобщему раздраю – вражде и подозрениям – по причине безумнейших действий Александры Фёдоровны и Распутина. Несмотря на неистовый депутатский ор: «Боже, царя храни!»). Он с ужасом возвращается к строкам из газеты «Наш век» (№ 122, от 20.07.1918): «Бывший царь Николай расстрелян по постановлению уральского совета», – и пытается представить этот невообразимый «селёдочный хвост»: как убили Николая? Вероятно, где-нибудь на заднем дворе, около нужника. Наверняка из винтовок палили страшно-ублюдочные небритые рожи. И было пусто, темно и скучно той «адской скукой, какой скучают в аду». Были ли хоть зрители? Или привели одного и пристрелили? Куда попали пули? Как он лежал потом? Кто взял себе сапоги? События почти каждого дня записывает в ежедневник, уж точно не рассчитывая на чьё-то прочтение.
Заветную тетрадку он называл «повседневностью»: «Удивительно, как этим финнам удалось сохранить невинность при сожительстве с нашими большевиками. Условия всей России и большевизма таковы, что личность почти неизбежно разлагается и внутренний непрочный закон падает – а эти, за редкими исключениями, совсем как институтки. Очень любопытно, заслуживает размышления. И как жаль красную гвардию: дрались они так же честно и мужественно за «народное дело» (как его понимали) и погибли подобно всей России, только от предательства и измены». Финская жизнь Л. Андреева – годы хаоса, оторванности от читателя и издателя – напитана чувством замогильного отчаяния, беспомощности, вплоть до душевной слабости: «В эти дни он писал только личный дневник, не предназначавшийся для печати, где слова, мучительные, несправедливые и жестокие, перемежались лирическими отступлениями, говорившими о глубоком его одиночестве», – характеризует состояние отца незадолго перед кончиной его сын Вадим.
Душа и тело настолько во власти погоды, что приходится вести нечто вроде морского журнала.
Вообще летопись судьбы и жизни Леонида Андреева как ни у кого из современников подверглась перетолкованию, искажениям. Спорам и сплетням. Невзирая на старания детей Вадима и Веры; младшего брата Андрея; сестры Риммы, – воспроизведших в дальнейшем чудные непредвзятые мемуары. Биографическую главку финских лет можно было бы назвать «Голод. Травля. Север». Финны, обслуживавшие семью, – дворницкие и служащие, – чрезвычайно к ним индифферентны, холодны, небрежны. Каменно-безразличны. Бывала раньше и русская прислуга. Несомненно, она лучше, чутче, теплее, но – с наступлением войны – разбежалась. Куда? Зачем?.. Спасать Россию? Пополнить ряды униженных и оскорблённых? Ответов нет. Доходило до анекдота.
Один исчезнувший лакей, набравшийся от Андреева «талантов», стал учителем(!) рисования где-то на периферии. Хотя и был в корне типичнейшим Смердяковым – глуп и невежественен. Леонид Николаевич никого не винил, прощал. И даже переписывался одно время с кем-то из удравших. А к слову, в 1910-х гг. у него и вовсе успел отметиться-поработать беглый каторжник под вымышленным именем Абрам. И даже палил из ружья в хозяина. Слава богу, неудачно, – за что спасибо жёнушке Анне, жертвенно вставшей под пролетевшую мимо пулю, урезонив, остановив обидчика. Отнюдь не старого (нет и пятидесяти), колоритно-красивого, заметно похудевшего, его испепеляет чувство никчемной дряхлости, бесполезности. Какое-то по-дурацки подлое убеждение, словно «опоздал». Что на любовь он уже неспособен – дай бог на писание-то бы хватило сил! Просто не имеет на неё права… С неизбывной тоской окунаясь в памяти в питерские куинджевские пятницы: неслучайно встреченные там женские глаза; как бы случайные(!) прикосновения рук, плеч; привязанности, привязанности… кончавшиеся нечастыми (но всё-таки!) изменами. (Насчёт «измен» мнения биографов расходятся, – авт.) Также с вожделением вспоминая шикарные пансионные обеды за традиционно общим столом (table d’ hȏte) в Германии и Швейцарии начала века. Прошлое не отпускает. Гнетёт и давит. К тому же приправленное слухами о том, что, в отличие от него самого, закадычные друзья, – издатели, литераторы, – прилично сэкономили и, кроме всего, недурно заработали на революции. Своевременно припрятав деньги в американских банках. Самоубийца-неудачник, он постоянно думает о смерти…
Одномоментно приударяя за соседской женой (и не за одной, – авт.) из прирастающей количеством русской колонии в Тюресеве: «Вера Петровна!.. [Троцкая-Сенютович] бедная моя женщинка. Она высокого роста, стройная, породистая, умная, тонкая и… надо бы у старой туфли Тургенева позаимствовать умения описывать женщин». – Жалея нелюбимого ею мужа не меньше, чем её саму. Смерть и Любовь. Любовь и Смерть. Сдобренные лютой ненавистью к «социалистическому бахвальству», вечно сопровождавшие его странники Апокалипсиса: «…самочувствие у меня человека, который уже по пояс в могиле и оттуда взирает на мир и жизнь других людей».
Изредка вижу гофмановкие сны с примесью большевиков…
Да, он готов без колебаний подмахнуть Ленину мандат на виселицу, если б такое было в его власти. Настолько нетерпим к циничной, человеконенавистнической идеологии: «И если я буду когда-нибудь писать истинный ад, то откажусь от благодушных предрассудков и за образец возьму Ленинское царство». – Мало того, нетерпимость и мучительную горесть он целиком распространяет на весь «дурной» народ – «дешёвый народишко». Обвиняемый в отсутствии уважения к личности и тотальной «стадности». В отсутствии внутреннего чувства иерархии наряду с хамским низкопоклонством. Позволяя себе весьма необоснованные наезды, нападки то на друзей и коллег, то на членов без того измаявшейся семьи: «…дети совсем дичают без надзора, здесь Анна совсем плоха. Я умею только орать и ставить в угол, к чему, естественно, привыкли». Этому способствовали и материальные лишения гражданской войны, и потеря прав в качестве гражданина Российской империи. И потеря всех сбережений в петроградских банках вследствие объявления Финляндией независимости в декабре 1917. И, к сожалению, стабильно – крайне беспокоящее нездоровье: «…всю ночь тошнило большевиками». – Болят печень, желудок. Терзают геморрой, бессонница, сердце и… недостаток света. Тривиально нет керосина. И дров нет: «Анна совсем не справляется с такими вещами, и приходится со страхом смотреть в будущее». (Он яростно ненавидит жену как человека быта. И безумно любит как неотъемлемую часть собственного естества. И в этом – тоже весь Андреев!!) Управляющий делами печати, член политсовета при генерале Юдениче А. Карташёв совместно с бывшим редактором кадетской газеты «Речь» И. Гессен пытаются привлечь Андреева к участию в публицистической деятельности Комитета по делам русских в Финляндии: в издании «Русская Жизнь». Но… Чрезмерное самомнение, неприкрытое презрение к местным газетчикам, профессионально очевидное: с его-то журналистским опытом. Также сопутствующие тому непомерные требования, выдвинутые «полуинвалидом» Андреевым: не менее чем пост министра Народного Просвещения в Политическом Совещании (преемник Комитета, – авт.) плюс 10 000 марок жалования! – отвернули от него чиновников.
Трудно писать, мозги не ворочаются. Да что!
…Уже давно замышлен «Дневник Сатаны», пессимистически хмурый, тревожно выстраданный в неволе эмиграции. Призванный сплавить вовне всю его теперешнюю злость и мрачность. Но работа не клеится, еле движется. (Роман он так и не завершил, прервав повествование на «самом интересном». По мне, это и есть настоящий, – по Андрееву, по-гартмановски, – «необъявленный» конец: ведь смерть – это Макрокосм; они бесконечны.) Заложен дорогой сердцу дом-«дворец» в Ваммельсуу, купленный десять лет назад. Снедают силы голод, безденежье. Успехи красных войск. Беспокойство и жалость. К себе, к стране, покинутым друзьям. К интеллигенции и рабочим – «именинникам без пирога». Ко всем и ко всему. Летом 1919 года Андреев, переехавший из приморского Тюрисева (скрываясь от бомбёжек) к приятелю-драматургу в Нейволу, – носится с проектом по скорейшему отъезду в США. С болезненной поспешностью им задумано творческое турне с антибольшевистскими лекциями. В неясной, смутной надежде на более точное, вразумительное понимание его планов американцами, – чем финскими соотечественниками. Что, бесспорно, было утопией. (Учитывая ещё и незнание языка.) До избавления от ежедневных мучений, душевных и физических, оставались считанные дни…
Кажется, есть способ опьянеть без водки. Это усталость и самовнушение. Все эти дни я положительно истинно пьян. Мне нравится. Странное в душе, как от молодости и от хмеля. Любовь – та, о которой говорит Тот*. Недаром, подлеца потянуло к дневнику, небось о деле не стал бы писать. По моим расчётам в 1917 г. я должен умереть. Л. Андреев. 14.01.1917
* Аллюзия на клоуна из пьесы «Тот, кто получает пощёчины». С коей начат данный текст.
Камертон
Комментарии
Комментариев пока нет
|